Анонс номера,  Город,  Локальный текст,  Стиль жизни,  Территориальный брендинг,  Травелоги,  Урбанистика

Ян Левченко Квир-пространство и фотографическое воображение Калининграда (на материале любительских и профессиональных снимков)

Моим калининградским друзьям

К написанию настоящего эссе меня привели размышления о возможности применить к городской среде понятие «квир-пространства», вошедшее в русский язык через ЛГБТК-активизм, вдохновленный работами Джудит Батлер, в частности, широко известными «Заметками к перформативной теории собрания». Изучая специфичные для начала 2010-х гг. формы протеста типа Occupy и BLM, Батлер пришла к выводу, что люди, в разных аспектах маргинализованные и лишенные голоса, выходят на улицу и одним своим присутствием, а не «конвенциональным», «внятным», то есть навязанным властью языком настаивают на себе[1]. Телесная смежность многочисленных субалтернов, или попросту «других» в представлении невидимого, растворенного в гетеронормативности «большинства» не только сближает, но и освобождает от необходимости политической повестки[2]. Присутствие важнее идей, которые, как правило, формулируются на языке власти (ее бюрократии, институтов и прочих обладателей розданных ею привилегий). При этом тела не образуют единый организм, или «орнамент масс», как ярко выражался Зигфрид Кракауэр. Вместо иерархической хореографии — лишь напоминание о своем существовании. 

В ситуации систематического преследования и/или государственных репрессий «другие» выгораживают себе специальные «квир-пространства», например, friendly-бары и другие «третьи места», где персонал не просто лоялен, а является частью сообщества. Это нужно для обеспечения безопасности, а не только пресловутого «комфорта». Квир-пространство может сформироваться и как телесно рассредоточенная, дематериализованная группа единомышленников вокруг материального ядра активистов в редакции журнала, издательской группы и других видов медиа, использующих соцсети для продвижения своих взглядов и ценностей. В этой логике возможен переход от чисто практического картографирования дружественных квир-мест[3] к более широкому приложению понятия, в том числе, трактовке queer как метафоры, а не (при)знака определенной (при)частности.  Несмотря на кажущуюся очевидность этого шага, понятие удерживается в границах сегментного рынка. Например, «квир-урбанистика» сегодня — это все еще прикладное и с необходимостью ангажированное изучение траекторий завоевания ЛГБТК-сообществом городской среды (Gieseking 2020), а «квир-наука» — лишь наука в исполнении квир-людей, борющихся против дискриминации (Friedensen et al 2021). Популярная массовая книга о Лондоне (Ackroyd 2017) является актом хорошо отработанной миноритарной гиперкомпенсации с целью уравновесить гетеронормативную» историю города. Несомненно, Лондон, где создавалась индустриальная цивилизация, а значит, усложнялся запрос на производство идентичности (и гендера, как мы узнали от Батлер), заслуживает подобной оптики. Но для Акройда, как и для автора более ранней книги о «квире в кино» (Dyer 2002) это слово и вовсе является синонимом исключительно гей-культуры. То есть речь не о многообразии различных идентичностей, взламывающих коды нормативности в борьбе за равноправие, но об альтернативной форме доминирования, не более того.

И все же со временем любое понятие покидает границы своей резервации, охраняемой претендентами на его узкое, или «единственно верное» значение. Ниже я пытаюсь выйти из узкого фарватера queersploitation, чья конъюнктура определяет позицию почтенных британских авторов (не авторок!), заинтересованных в оправдании своих склонностей. Это эссе — о Калининграде как о месте столкновения слоев времени, которые не могут слиться в единое целое и соприсутствуют в актах странного (queer), отклоняющегося, немагистрального проявления истории. Квир-эффект, или демонстративная, во многом нарочитая странностьгорода нагляднее всего реализовалась в фотографиях — любительских и профессиональных. В «Калининградском словаре», объединившем точные и эмоциональные тексты лучших авторов, пишущих о городе, нашлось место для ключевой практики, определяющей работу памяти в современном Калининграде. Это — фотоархеология, возникшая параллельно поиску материальных следов исчезнувшего города. Здесь недостаточно бинарной оппозиции Кенигсберга, которого нет, и Калининграда, который есть. Такое противопоставление не просто грубо, но некорректно в отношении сложной символической машины, создающей уникальный образ города за границей не только российской, но и вообще какой-либо метрополии. Фотографии позволяют уловить странность места, которому приказали переродиться, а выполнить этот приказ так и не удалось. Дефицит материального наследия в разрушенном городе инициировал изучение наследия визуального. И это привело к тому, что Калининград на разных этапах своей постапокалиптической метаморфозы «стал, наверное, городом с самым фотографически задокументированным прошлым из всех российских городов» (Попов 2021: 126). 

Мимолетность жизни, фиксируемая фотографией, делает ее, в свою очередь, самым меланхолическим медиумом индустриальной эпохи. Это общее место фотографической теории прошлого века: в одном ключевом эссе на тему фотография определяется как удостоверение прошлого в отсутствие будущего (Барт 1997: 49–50). Сказанное не значит, что будущего нет у города, чья прежняя идентичность осталась только на фотографиях. Но зияние утраты, на месте которого так и не удалось создать равноценную замену, лишь усиливает «ненормальную» для внешнего наблюдателя (особенно туриста или чиновника из «континентальной» России) приверженность прошлому. Блуждание в его лабиринтах бесцельно, что бы ни говорили о рынке антикварного немецкого мусора и поисках «янтарной комнаты». В отсутствие цели у этого номадического кружения есть задача — сохранять уникальный для этого места, составляющий его важнейший капитал эффект несводимости слоев истории друг к другу. Немецкое и (пост)советское в Кенигсграде-Калининберге взаимно не переводимо. Они встречаются в немой телесной судороге, сознавая, что пока не научились говорить на приемлемом трансграничном языке, в равной степени игнорируя давно исчезнувший, но намекающий на свое присутствие прусский. Здесь даже не Кольский полуостров, где до начала XX в. был в ходу русско-норвежский пиджин под названием mojapotvoja. Здесь и сегодня форпост, а не фактория.

Драма переживания «иного» является константой городского культурного обихода. «Лада-Калина», подпрыгивающая на немецкой брусчатке, Кирха Креста (Крестовоздвиженский собор) в окружении панельных девятиэтажек, неоренессансная биржа (областной музей изобразительных искусств), на чье венецианское отражение надо смотреть от замка с противоположного берега, но уже целую вечность смотрят от пустыря с Домом Советов за левым плечом, — эти и другие калининградские виды, за исключением, разве что, новостроек Сельмы, сталкивают непереводимые понятия, задают систему координат, где старый и несметно богатый мир был разрушен, а новый так и не оброс заметным хозяйством, поэтому здесь все разорено, сдвинуто, намечено, начато и почти ничего не завершено. «Иное» здесь ощутимее, чем официальное «свое», а воображаемая Пруссия пересиливает материальную Россию пропорционально тому, как очередной чиновник из центра борется с собственным страхом «германизации». Калининград не слишком склонен к проявлению и монетизации своей «квир-позитивности». Ведь слово queer в оригинале подразумевает приподнятость, радость и горделивость, которой город не отличается. Калининград неловко называть «город-квир» даже метафорически, это противоречит его сущности. Такое название может даже заронить подозрение, что кто-то пытается объявить Калининград столицей российского ЛГБТК-сообщества, хотя для этого всегда есть вечная, как русская литература, конкуренция Москвы и Санкт-Петербурга, в которой этот последний удерживает уверенное лидерство (см.: например, Ротиков 1998). Странность Калининграда может иметь, разумеется, и эту сторону, но в действительности она значительно шире и многозначнее. 

Калининград странен как в смысле queer, так и в смысле weird и даже awkward. Он может быть чуднымчудаковатым, вызывать глубокое непреходящее напряжениетревогу или, напротив, лишь первоначально легкую неловкость, которая со временем проходит, уступая сочувствию и, наконец, глубокой преданности вследствие культивируемых и достигнутых открытости и принятия (качества, вновь актуализирующие общепринятые коннотации понятия queer). «Иное» здесь — это норма не в смысле гетеронормативности, из которой исходит, например, защитный и потому такой нервный и агрессивный консерватизм, но категория обиходная, бытовая. Иное всюду, без него никуда. Как сказано в упомянутом городском словаре, «возможность сравнивать и учиться жить «по-другому» здесь выдается в комплекте со свидетельством о рождении» (Попов 2021: 87). И речь не только о близости супермаркета «Бедронка», «Страшного суда» Ханса Мемлинга в городском музее Гданьска и, страшно сказать, прямого автобана до Берлина. Взгляд из эксклава — взгляд островной. Так Британия с нередкой иронией глядит на Европу.

Фотографии города, где соприкасаются, не сливаясь, слои истории, делятся, как минимум, на два типа. Любительские снимки, которые с 2017 г. собирает и каталогизирует Центр Социально-Гуманитарной Информатики БФУ им. И. Канта, иллюстрируют наличие словаря и грамматики мотивов, позволяющих перевести визуальные сообщения на естественный язык[4]. Этот материал тяготеет к метонимической организации (смежность стандартных элементов) и, следовательно, жанровой прозе. Профессиональные, т. е. репортерские и художественные фото, среди которых лидирующие позиции в наше время принадлежат Дмитрию Вышемирскому, напротив, обнаруживает близость метафоре и, таким образом, лирической поэзии. Работы Вышемирского не иллюстрируют чужие концепции, но сами концептуализируют визуальную двусмысленность Калининграда как «не-места» (или места, которое погибло и еще не возродилось). Урбанистический термин, введенный в 1980-е гг. Марком Оже, для данного случая также расширен. Французский антрополог понимает «не-места» как транзитные пространства временного пребывания, где человек позднего модерна проводит больше времени, чем собственно дома (Оже 2017: 85). Но таким же пространством пожизненно временного пребывания может стать целый город — например, переживший катастрофу и, в отличие от других европейских «мест памяти» вроде того же Гданьска, не восстановленный, но перестроенный до неузнаваемости. В этом смысле Калининград попадает в компанию Гавра и Роттердама, не имеющих со своим довоенным обликом практически ничего общего[5].


От редакции. Полностью статья «Квир-пространство и фотографическое воображение Калининграда (на материале любительских и профессиональных снимков)» Яна Левченко будет опубликована в 4 номере журнала 2021 года


[1] Напр.: «Когда турецкое правительство летом 2013 года запретило собрания на площади Таксим, один человек встал перед полицией, очевидно «подчиняясь» закону, запрещавшему собираться вместе с другими. Когда он встал там, другие люди тоже встали поодиночке рядом с ним, но не в виде «толпы». Они стояли в качестве отдельных индивидов, но они стояли все вместе — молча и неподвижно, как одиночные индивиды, избегая стандартного представления о «собрании» и вместо него производя новое. Они формально повиновались закону, запрещающему группам собираться и двигаться, когда стояли так по отдельности и без слов. Это стало выразительной, но бессловесной демонстрацией» (Батлер 2018)

[2] В современном русском языке за словом «повестка», по словам гендерной киноисследовательницы и со-основательницы журнала kimkibabaduk Марии Кувшиновой, еще со времен советских партсобраний тянется шлейф недобросовестного манипулирования: «Повестка — это что-то, что спущено сверху для каких-то целей (для каких?), а отсюда всего один шаг до теории заговора. Теория заговора всегда возникает, как следствие фобии, как реакция на страх перед неизвестностью <…> Использование этого слова стирает настоящее, стирает человеческий опыт, потому что оно предполагает реальность, в которой всего комплекса реальных проблем и реальных ситуаций живых людей не существует, а есть искусственно выдуманный свод правил, которые меньшинство навязало большинству» (Кувшинова 2021)

[3] Как это делают авторы сборника (Султанова и др., 2020), выпущенного командой петербургского квир-фестиваля «Бок о бок». Обзорно-перечислительные материалы о современном положении дел (статьи Славы Русовой и Федора Дубшана) идут в сопровождении исторических экскурсов Артема Лангенбурга и Никиты Андриянова, заметно уступая им в объеме. Есть такая отечественная традиция — вглядываться в прошлое, если на настоящее глаза бы не глядели. Отдельный кейс — риторика заглавия и его акценты.

[4] Подробнее о связи любительской фотографической культуры с естественным языком и фреймами обиходного поведения см.: Бойцова 2013: 14-19. 

[5] О противопоставлении концепций скрупулезного восстановления и перестройки «с чистого листа» на примере разрушенных войной малых нидерландских городов см.: Looyenga 2021.